Почти сутки долина была безлюдна. Её населению не от кого было прятаться и разлетаться. Сбавив ход, я упивался цветочным и птичьим раем не меньше их самих...


Все рассказы

Выше снега

Александр Чех , Горный Алтай

Почти сутки долина была безлюдна. Её населению не от кого было прятаться и разлетаться. Сбавив ход, я упивался цветочным и птичьим раем не меньше их самих...

Александр Чех

ВЫШЕ СНЕГА


— И часто ты это чувствуешь?— спросил я у Юки.
— Да не то что бы постоянно,— ответила она.— Бывает. Иногда чувствую. Таких людей, через которых я это чувствую, не очень много. Совсем чуть-чуть…
Харуки Мураками


К 100-летию со дня рождения Даниила Андреева

Трудно сказать определённо, когда я начал замечать что-то необычное. Поначалу в горах необычно всё, точнее, там сразу ощущаешь иные законы, иные обычаи вместо привычных равнинных. Так что, постепенно узнавая этот высокогорный мир, осваиваешься и сживаешься с ним до полной естественности. Горы становятся по-своему так же нормальны, как и город — по-своему. После двух-трёх недель в Алтайских горах испытываешь некоторое замешательство, оказавшись в плотном потоке людей, выходящих вместе с тобой из метро: с непривычки это слишком странно! Ведь высоты малолюдны, вершины же и вовсе безлюдны.

Но мир высот и вершин отнюдь не кажется ни необитаемым, ни, тем более, неодушевлённым. И это не просто кажется…

Так когда я начал что-то замечать?

Да, собственно, почти сразу — только я ни тогда, ни даже значительно позже ничего ещё не понимал.

Первый в моей жизни серьёзный поход; на второй день мы оказываемся на высоте более двух тысяч метров над уровнем моря; по тундровому плато мы подходим к перевалу Багаташ. Что поражает меня — двадцатилетнего? Конечно, вид на семёрку Каракольских озёр, которая расположилась в обширном цирке, и куда с перевала, на первый взгляд, просто не спуститься — впрочем, идти к озёрам и не входило в наши планы. Однако между отвесными скалами есть осыпь — не самая пологая и сверху выглядящая почти так же неприступно, как и стометровые срывы — но сойти по ней в долину не так уж трудно; мне предстояло убедиться в этом через несколько лет.

Вот этот-то вид: огромная котловина между скал с многокрасочной озёрной акварелью и темнеющим кедровником далеко внизу — оказался главным впечатлением, оттеснившим все остальные. Небо уже днём было угрюмо; ближе к вечеру сыпанул дождь, а как начало темнеть, усилился ветер. Мы подошли к горе Аккая и в сумерках, углублённых облачностью, свернули к верховьям Угула. Выбирать место для ночёвки не пришлось: дойдя до первых кедров, мы поставили палатки и попытались развести костёр. В конце концов, огонь зажёгся, но назвать его костром было трудно: пламя три-четыре метра стелилось по земле, и в какой-то момент слизнуло полрукава моей болоньевой куртки. Вешать котелки просто не было смысла — даже не помню, ходил ли кто-то за водой; а ужин сводился к неразведённой сгущёнке без количественных ограничений.

Стоит ли удивляться, что при таких драматических обстоятельствах не удалось осознать самого главного? Которое, впрочем, отошло вглубь, но не пропало — ещё и потому, что осталось на слайдах моей сестры.

Итак, вернёмся к пиковому моменту дня: мы на перевале, высота 2200 метров над уровнем моря, тяжёлые тучи сбивают с головы кепку, надетую для защиты не от солнца, а от ветра. Только что пройдено два-три километра горной пустыни, где кроме карликовой берёзки и чахлой травки ничего и не растёт. Рядом страшные скалы, а внизу, в подёрнутой сизой дымкой долине, семейство разноцветных озёр. Панорама, подавляющая своим мрачным величием.

За единственным исключением.

Чуть ниже холки перевала — буквально сразу, как только начинается спуск, лежит горизонтальная полоса снега; крутизна склона здесь не настолько велика, чтобы сугроб сползал вниз, но достаточна, чтобы прикрывать его от солнца — такая вот линия равновесия. А прямо над снежной полосой — цветы невиданной мной дотоле яркости. Их стебли и листья — чистой, свежей, беспримесной зелени; венчики — самой солнечной желтизны. Их названия я не знаю; больше всего они похожи на здешние ноготки-календулу, только венчик не оранжевый, а чистого и яркого жёлтого цвета.

Совершенно фантастическое зрелище для впервые увидевшего его человека: как здесь могут цвести цветы, да ещё такие? Пройдены все растительные зоны: кедры остались далеко внизу; сменившие их карликовые берёзки и ивы тянулись почти до самых осыпей; когда же склон стал круче, на камнях сумел удержаться только лишайник, да на кое-где скопившемся подобии грунта мох. Наконец, снег — снег в июле, не говоря уж о зиме!

Что может быть выше снега?

Только небо?

Нет, оказывается, ещё и цветы — в чистоте и сочности тонов не имеющие соперников на равнине.

Безусловно, это поражало. И как загадка жизни — и как залог сверхжизни, чего-то такого, что, выйдя за все мыслимые пределы, переступив границы полу- и полной обречённости, вдруг расцветает с невиданной красотой. Цветы — и ничего больше, ни единой сорной травинки…

Впрочем, насчёт «ничего больше» я неправ, совершенно не прав — и, кажется, почувствовал это сразу. Сорной травы и равнинной растительности нет и впрямь, однако нечто большее словно разлито в воздухе. Но что это большее, чем его уловить, как его назвать?

Случай поближе познакомиться с этим миром представился мне только через несколько лет. Так уж сложилось, что чаще всего я бываю в одном и том же районе Горного Алтая на восток от Чемала — в сторону Телецкого озера. Чаще всего я стараюсь пройти через долину под Альбаганом — самой высокой вершиной в этих местах. Хотя отметка 2.618 метров особенного впечатления не производит, зато очень красив сам скальный гребень, протянувшийся по меридиану на пять с лишним километров и возвышающийся над долиной метров на шестьсот-восемьсот.

Долина эта с трёх сторон окружена безжизненными скальными массивами, и только на юг она даёт выход речке Южеме, и только там, у выхода, появляются первые кедры. Остальное её пространство занято замшелой мореной, зарослями карликовой берёзки — и цветами, цветами, цветами… Везде, где течёт ручеёк — а они здесь неисчислимы, питаемые водой тающих снежников и выпадающих дождей — везде, где блестит озерцо или болотце, густая цветочная поросль поражает взгляд чистейшими тонами солнечного спектра. Пламя огоньков — которые к тому же покрупнее, чем лесу; сверкающее золото лютиков; яркая желтизна тех самых «багаташских» цветов; синь водосборов; конечно, фиолетовые фиалки — но фиолетовы также шарики дикого лука; а листы и стебли у всех у них самой яркой беспримесной зелени… Полутона и оттенки тоже найдутся — в разнообразнейшей палитре лишайников и прочих — неброских цветов: в той же родиоле розовой или одуванчике, который добрался и сюда, сильно исхудав по дороге,— но их уже нужно высматривать; а поражённое зрение тянется к тем, первым. Да ещё к сливочно-жёлтым альпийским макам, которые поднимают то тут, то там свои чуткие чашечки…

Побывав здесь однажды, я остаюсь под властью этого места вот уже двадцать лет. Потрясающие пейзажи Северо-Чуйских Белков и даже Памиро-Алая оказались не способны затмить впечатление от альбаганского окружения. Есть такое слово: тяга.

Конечно, я чувствовал и вполне осознавал её. Но, право же, никакого моего умысла в том, что случилось в 1988 году на безымянном перевале, не было… Сам перевал разделяет долины двух речек: уже оставшегося позади Мойноскона (он вливается в Енгожок и далее в Чемал) — и Южеме, ожидавшей нас впереди, как я уже сказал, непосредственно под Альбаганом.

Вообще, чтобы попасть в эту долину, приходится взять перевал высотой за две тысячи и пройти через пустыни камня, лишайника и снега. Других подступов нет.

А что, собственно, случилось-то? Пока участники нашего похода, отдыхали после подъёма к перевалу, поедая ритуальный шоколад, я, как не раз бывало, постоял на голове. Разгружаются поработавшие вены ног, перенасыщенная кислородом кровь приливает к глазам — чтобы лучше видели, к мозгу — чтобы лучше воспринимал и запоминал… Смех смехом, но если в целом это и впрямь несколько освежает, то с памятью бывают сбои. Прежде чем принять необходимое положение, я снял часы и положил их на камень рядом. Но когда, вернувшись на ноги, я подошёл к своим, надел рюкзак и начал спуск с перевала, часы так и остались на камне!

На следующий вечер без двадцати пяти восемь они остановились и стояли — точнее, лежали, на том же месте — около года, когда на них наткнулась девочка из очередного похода и отдала их моему товарищу, который ещё годом позже вернул их мне. А ещё через два им предстояло стать участниками совсем другой истории, о которой здесь не стоит и речи заводить... Вот она, «Слава», подаренная мне на двадцатилетие — на столе передо мной! И то самое положение стрелок запечатлено на циферблате…

Когда я хватился потери? Помнится, уже у следующего перевала, который, как и вершина, называется Альбаганом. Но, согласовав с инструктором свою отлучку и отправившись на поиски, я не успел ни подумать, ни вспомнить, где именно я их отстегнул. Дело в том, что по дороге мы успели искупаться — разве откажешь в этом телу, разгорячённому долгой ходьбой под рюкзаком и жарким полуденным солнцем, когда рядом ручьи наполняют ванну за ванной живительной талой водой! Естественно, перед погружением я снял бы часы — если бы они ещё были на руке…

Вот так я впервые оказался под Альбаганом в полном одиночестве. Кажущемся одиночестве. Впрочем, в тот момент я ещё мало что сознавал: меня больше беспокоили поиски часов, да и постоянные прыжки с камня на камень или по зарослям карликовой берёзки уводили всё внимание под ноги. Помню только, что озабоченность поисками и отставанием от группы смешивалась с радостью от неутомимости собственного тела, запросто поддерживавшего высокий темп этого кросса. Я словно превратился в двуногого кентавра, которому не требовалось ни воли, ни усилий для свободной скачки по высокогорью. Я упивался этим состоянием, но не удивлялся ему: разве мало снеговой воды, яркого солнечного света и горного воздуха, чтобы забыть от усталости часа на четыре? Хотя, конечно, иногда я замедлял ход, чтобы перевести дух…

Ещё до наступления вечера я нагнал группу, остановившуюся у Лажских озёр. Изумительное сочетание дали и близи: нагих гор с сохранившимися на затенённых склонах пятнышками снега — и кедров со скалами и огромными валунами. А рядом большое озеро; вода в нём прохладная, но купаться можно почти всегда, в солнечный же день — просто нельзя удержаться!

Да и погода здесь обычно хороша. Тучи, если только они не покрывают всё небо сплошь, обходят эти места стороной. Разнообразные виды открываются на все стороны горизонта; зрение трудится — тело и душа отдыхают. Неудивительно, что днёвку решено было сделать в этом месте: столь впечатляющего окружения на обратном пути не будет, и если где-то оставить денёк вместе с усталостью и травмами, то здесь.

Ну, а я решил использовать представившийся шанс. Имея в своём распоряжении восемь часов, сухари и шоколад, я вполне мог обернуться до того, дальнего перевала, где всё ещё тикали мои часики.

И вот тут-то я почувствовал нечто особенное гораздо острее, чем когда-либо прежде — да, впрочем, и позже. Хмелея от быстрой ходьбы и чудесного аромата берёзки, я взбежал на первый, ближний перевал. Там поневоле пришлось успокоиться: уже резко расширившийся обзор заставляет быть серьёзнее. Вокруг только обсохшие серые граниты, сверкающий на северном склоне снег, странно слитые в одном и том же воздухе жгучее солнце и холодный ветер… Совсем иной мир: преджизни? Сверхжизни? Во всяком случае, привычная органическая жизнь в лице пауков мигом скрывалась между камней.

Зато как торжествовала она внизу, за перевалом!

Почти сутки долина была безлюдна. Её населению не от кого было прятаться и разлетаться. Здоровенные куропатки и рябчики «взрывались» чуть ли не прямо под ногами и, поражая красотой своего оперения, описывали в воздухе не слишком большие дуги. Повсюду шныряли мелкие пташки и грызуны, а их весёлое посвистывание вливалось в журчание воды. Сбавив ход, я упивался цветочным и птичьим раем не меньше их самих. Насколько хватало дыхания, пел с ними вместе, читал им вслух Бальмонта или греков:

…Где время? Его за пределы сознания
унёс ветерок, увлажнённый туманом.
Но вечно дыхание сосен смолистое
и воздух лужаек, пропахший тимьяном…

И, кажется, даже не расстроился, когда на дальнем перевале ничего не нашёл. Была же ещё одна возможность лишиться часов: встав, я мог машинально надеть их, не заметив и не запомнив этого; а слетели они с руки из-за лопнувшего где-нибудь после ремешка.

Назад я шёл медленнее. Восторг примолк — но не угас. Искупавшись нагишом — Адам в Раю! — я стал ещё спокойнее и внимательнее. Послеполуденное солнце добавило миру глубины, и уже не надо было жмуриться от его слишком резкого света. По небу поплыли флотилии кучевых облаков, с завистью провожаемые альбаганскими снегами. Живность попритихла. Время от времени я останавливался, не столько от усталости, сколько от переполнявшего меня блаженства. Я понял, что переживаю счастливейший день своей жизни: 20 августа 1988 года, и что моя потеря — поистине пустяковая мзда, всего лишь предлог для пребывания в таком мире — шестого дня Творения.

…Время от времени я вдруг начинал слышать что-то вроде далёкого зова — как бывает, когда люди кличут кого-то в лесу или в горах. И, предполагая встретить туристов, вглядывался вперёд. Но людей не было. А зов, едва улавливаемый слухом, вновь и вновь проплывал где-то в высоте. Иногда чудился даже мотив в три-четыре ноты, овеивая душу благоговейным изумлением. И уже незадолго до перевала — выхода из долины — я как будто понял, в чём дело.

…Вдруг поблизости зазвучал женский голос, печальный и тревожный, который кому-то что-то объяснял. Мне стало не по себе: людей не видно, и скрыться им негде! Ну, допустим, где-то за камнем сидит, сделав передышку, странствующая чета. Только где он, этот камень? А голос-то — вот!

Но тут я заметил, что в нём повторяется одна и та же мелодическая фраза — и понял, что идёт он как раз из-под камней, на которых я стою. Всё объяснилось: вода от тающего снежника бежала под нагромождением гранитных глыб и рассуждала о чём-то сама с собой. Что удивляться, если, доносясь из-под каменных завалов, её речь казалась несколько печальной! А для меня она разрешила и загадку раздающегося в воздухе зова: конечно, это трубный голос ветра, проносящегося между огромными валунами на склонах…

Голос разума легко заглушает более глубокие голоса.

Взойдя на перевал, я почувствовал усталость. Впрочем, и солнце клонилось к закату. Бормоча что-то вроде:
And God stands winding His lonely horn,
And time and the world are ever in flight;
And love is less kind than the grey twilight,
And hope is less dear than the dew of the morn…
я потерял тропу; всё же в лагере я был засветло.

После такого дня, после восторженного растворения одиночества во Всеединстве, последние двое суток похода показались серенькими. Да так, наверное, и было. Несмотря на отдельные солнечные деньки, могла показаться серенькой и вся моя жизнь до очередного возвращения под Альбаган.

А однажды оно отложилось. Сначала на год. А потом и ещё… Со мной приключилась престранная история.

Ночью в последних числах января 1991 года я увидел дивный сон. Я гуляю в горах, только не по тропинке — по ручейку. Как ни странно, не по дну ручья, а прямо по самому ручейку. Мне так хорошо и весело, что нечто наподобие слетевшей с головы кепки я даже не пытаюсь выудить из воды, только поддаю, как по мячику, ногой, отбрасывая эту кепку—не кепку выше по течению, пока её не сносит ко мне опять. Так я постепенно поднимаюсь на седловину, забывая и про кепку-мячик, и про ручей: настолько прекрасное зрелище открывается по ту сторону. Долина полузатоплена водой, и растущие внизу деревья стоят в ней по пояс, как в паводок, так что между ними отражается восходящая луна. Всё невыразимо волшебно в этих вечерних горах, насквозь пронизанных встречным светом заходящего за спиной солнца и двоящейся впереди луны. Я начинаю петь.

Трудно вспомнить наяву, что ты говорил во сне, тем более — что пел! По крайней мере, проснувшись, я понимал, что моё состояние передавалось разве только самыми благоговейно-восторженными канцонами Шумана и Листа.

Итак, я спускаюсь по уже вполне человеческой дороге в завечеревший городок; там оказываюсь в… букинистическом магазине — и мне попадаются всё какие-то необычные тома: о духовном да возвышенном.

Так я и пробудился в счастливом недоумении — что бы всё это могло значить?

Явь оказалась метаморфозой сна — но кошмарной метаморфозой. Вечером того же дня я поскользнулся в бане; легко и безболезненно покатившись на спине по кафельному полу, залитому водой — почти так же, как во сне по поверхности ручья! — я задел ногой острый кафельный угол. Мокрая распаренная кожа под коленом словно расстегнулась. Зашитая часом позже рана без должного ухода воспалилась, но и после этого её лечили неудачно, доведя воспаление до операции под наркозом и шести недель в хирургическом отделении. До букинистов я не добирался, но о возвышенном начитался вдоволь, без такого чтения жизнь в больничной палате была бы невыносима. Хорошо хоть, лето я встречал без костылей — какие там горы!

Зато на следующее лето я был полон надежд и ожиданий. «Слава» вернулась на моё левое запястье, прооперированная нога вместе со «встроенным барометром» обрела прежнюю спортивную форму. Горы по-прежнему изредка снились, и хотя эти сны были высоки и прекрасны, я хотел видеть их наяву!

И вот мы вышли. Маршрут обычный, компания подобралась вполне приличная, но всё это занимало меня во вторую очередь. Цель у меня была одна.

Шли неплохо, и к вечеру третьего дня встали совсем близко к Альбагану — прямо под перевалом, где загостились мои часы, на границе кедровой зоны, где ещё можно найти какие-то ручейки. Перевалить прямо под Альбаган, в долину Южеме, мы явно не успевали: нам пришлось бы не только взять перевал, но и спуститься вниз на приемлемое местечко. А так нам были обеспечены костёр и ночлег, причём время было уже не раннее, когда ещё можно идти да идти.

…И опять во сне произошло нечто незабываемое. Под утро, когда сквозь ткань палатки начала просачиваться предрассветная бледность, мне привиделась полудева-полуптица! Не то Сирин, не то Алконост — кто знает, как Его точно назвать по имени? Я запомнил золотые волосы со своеобразной укладкой; как мне сказали потом знатоки, косички на голове Сирина должны образовывать нечто вроде венца вокруг висков и лба. Запомнилась и необычность чёрного кружевного платья, в котором Он спереди казался женщиной, а сбоку — птицей с человечьим лицом, красивым, но не из тех, что врезаются в память даже во сне. Причём эту двойственность я воспринимал без особенного изумления, как нечто должное, хотя и замечательное. Ни песен, ни слов Его не запечатлелось; я почти уверен, что их и не было.

Проснулся совершенно счастливый. Уже нисколько не жалел, что мы вчера не пошли под Альбаган. Всё утро что-то напевал, то вполголоса, то про себя. Пойдя к лощинке за водой, залюбовался лужайкой водосборов. Свежевыплавленное солнечное серебро так высвечивало их синь, что рябило в глазах…

Зато из-под Альбагана нас просто вымело грозой: ни малейшей надежды задержаться под сильнейшим ветром, подталкивавшим точнёхонько в спину — в рюкзак. Как только мы оказались на перевале, всё разом утихло. Но посмотреть на Альбаган в тот год довелось уже только издалека.

Я до этого случая и не знал, что здесь такое бывает. С чем была связана подобная крайняя недоброжелательность погоды: убирайтесь, да поживее? Кто-то из нас не понравился Сирину?

Пожалуй, кое-кто, кроме меня… Хотя за этим походом опять последовала отсрочка за отсрочкой. Пару раз я проходил рядом — но всё-таки не там, однажды немного — но всё же не дошёл, не раз видел — но всё издали. Мог ли я предполагать, что вернусь туда только через семь лет?

Зато это возвращение оказалось из ряда вон выходящим. Мы шли вчетвером: две супружеские пары, которым оставалось уже не так много лет быть вместе. Хуже всего то, что нашего спутника нет в живых; а его жены А. я почти не вижу — хотя с ней мы познакомились раньше, чем со своими тогдашними половинами… Наверное, в том эпизоде, о котором я хочу рассказать, как раз длительность нашей дружбы и прочность взаимного доверия с А. сыграла некоторую роль.

Шли мы опять довольно бодро, хотя снимать видео я успевал. Места были хорошо мне знакомы; моя жена побывала здесь годом раньше; ходили по Алтаю и наши спутники. В общем, начало было изумительно — вплоть до того момента, когда до Альбагана остался день нормального хода.

Около полудня мы перекусили перед заболоченным плато Куралбас. Вообще высокогорные болота образуются на больших горизонтальных участках: осадки не могут уйти ни вниз — там камень, ни вверх, т.е. высохнуть — тут прохладно; ну, а уклон в сторону вода ищет, медленно просачиваясь сквозь дернистую почву. Возле места нашего привала она собирается в весёлую речку, также называющуюся Куралбас. С крупных валунов скатываются миниатюрные водопады, наполняя бассейны перед каменными запрудами; этот каскад довольно красив — и посмотреть на него каждое лето собирается множество цветов…

В ясную солнечную погоду я, конечно, не торопился уходить от такого выигрышного съёмочного материала; мне казалось, что времени у нас предостаточно: часа полтора по болоту, ещё час-полтора — спуск в долину — и мы у стоянки на большом Лажском озере.

Ну что ж, я дождался: на плато мы вступили вместе с невесть откуда взявшимся густым туманом. Я заверял своих спутников, что чавкать по болоту придётся час-полтора, в сухие лета мы проходили этот участок и за сорок минут. Здесь же мы шли и час, и другой, а ни болоту, ни туману не было конца. Надо сказать, воды было больше обычного; прежде чем сделать новый шаг, надо было каждый раз выдергивать ногу, тонувшую в грязи по щиколотку, а то и выше. В ясную погоду, даже в дождь, кое-где можно было отойти от тропы чуть в сторонку и обогнуть самые неприятные лужи на тропе по зарослям берёзки. Но если видимость не более трёх-четырёх метров, если, сойдя с тропы, ты рискуешь её просто не найти, то об этом не может быть и речи. Только прямо по ней, стараясь не попадать в более глубокие рытвины, оставленные конскими копытами… Чтобы видеть подальше, надо было пригибаться прямо к берёзке — но и это давало от силы метров тридцать «разбавленного молока». А так — плотная серая пелена, под ногами сильно размытая тропа, везде сырость, даже рюкзак снять негде. Главное, конец, обещанный конец давно должен был наступить! Но — где он? Сколько так ещё будет продолжаться? Заблудиться здесь нельзя! — говорил я,— но ведь это знал я один, остальные же не знали, что и думать…

Когда я через пару дней сказал, что мы и вернуться можем через Куралбас, трое в один голос отвечали: что угодно, только не это! Таким оказалось впечатление от нашего перехода.

Два с половиной часа спустя — на час позже, чем было мною же обещано — я в одиночестве вышел на пологий склон. Плато кончалось спуском в долину Лажи. Наконец-то увидав плоский камень, я скинул на него рюкзак и кинулся навстречу своим. Ещё через четверть часа те трое остановились передохнуть у камня, а я пошёл посмотреть, что нас ждёт впереди: мне смутно помнилась какая-то стоянка близ верхнего края плато.

Кажется, она просто ждала нас! Несколько ровных пятачков под палатки между кедрами, чудесный ручей метрах в сорока от кострища и достаток дров в виде уже попáдавших старых деревьев поблизости.

Неудивительно, что, просто добравшись до неё, мы почувствовали больше, чем облегчение: самое настоящее счастье. Разбираться в своих чувствах, впрочем, не было времени; надо было в насквозь отсыревшем лесу разводить огонь и готовить ужин, в густых сумерках ставить палатку и при свете пламени поглощать еду…

У костра мы основательно пригрелись. Я убеждённый противник сушки одежды на огне, но поди докажи это давней подруге и собственной супруге! Зато они передали мне свои впечатления от марш-броска по болоту. Что-то вроде глухого ужаса: одно и то же, всё одно и то же: грязь под ногами, кустарник вокруг, густой серый туман перед глазами, в котором всё чаще оказываешься один, теряя попутчиков — они рядом, но их не видно! А вдруг была развилка? А вдруг мы давно идём по кругу?.. Два часа, непомерно растянувшись психологически, оставляли лазейки самым странным мыслям.

Возможно, я был не прав, позволив себе сильно оторваться от компаньонов; но я хотел поскорее выбраться на край плато, чтобы потом обернуться за рюкзаками наших дам. Вероятно, разумнее было бы держаться всем вместе. Не без содрогания подумал я о том, что вдруг бы у кого-то не выдержали нервы, и человек на минуту поддался бы искушению отойти от тропы — из-за того, что в тумане померещилось что-нибудь: просвет, изба, голос… И что тогда? На тропу, как я уже замечал, можно было и не вернуться! Так что теперь, когда ничего уже не грозило, всё ещё хотелось быть вместе, вслед за какао заварить чаю, тем более, что и кипрей рос прямо рядом с брёвнами, на которых мы сидели.

Счастье не оставило нас и с утра. Туман был всё так же густ; о том, чтобы идти дальше, не было и речи. Даже стоявшие в десяти-пятнадцати метрах кедры становились призраками, какая уж тут ориентировка! Даже в полдень солнце не пробивалось сквозь плотную серую пелену, приобретшую зеленоватый оттенок. Нам же после трёх дней интенсивного движения даже приятно было посидеть на месте; отойти было можно — но только немного.

Например, к ручью. Возле стоянки он с обеих сторон обегает здоровенный валун, и рядом на том бережке выросли могучие пихты. А кедр, что когда-то оберегал их детство, давным-давно улёгся наземь — как раз между пихтами — до сих пор напоминая о себе полусгнившим основанием огромного ствола… Ручей внизу, валун с толстым слоем рыжей хвои, повалившийся кедровый остов, и всё под сенью косматых пихт — волшебный шишкинский уголок!

Отсыревшие дрова дымили, и контактные линзы у А. оказались очень кстати; впрочем, она не возражала против обязанностей шеф-повара. Остальным приходилось жмуриться и тереть веки. Но в остальном глаза отдыхали ещё более, чем ноги и плечи.

Зато уши служили втрое. Накрывшая нас шапка-невидимка была вся насквозь пронизана звуками. После урожайного на кедровый орех года мелкая живность просто кишела: бурундуки и белки, хомячки и невиданных размеров мыши-полёвки. Птиц, пожалуй, также было гораздо больше обычного. Мир вокруг попискивал, посвистывал, стрекотал, перекликался, передавая и нам, людям, состояние весёлого оживления. Нас ведь никто не видел — и потому не боялся! Люди-невидимки оказались в самой гуще жизни таких же невидимых зверьков и птичек. И какую неожиданную роль сыграл этот свежевозникший рефлекс: больше вслушиваться, чем вглядываться!..

Так и подошёл вечер. Туман начинал меня тревожить — надо же было иметь какой-то план на завтра! Но я твёрдо знал, что главное свойство погоды на Алтае — неустойчивость. Так что скорее рано, чем поздно туман сменится чем-то другим.
И вот А. пошла к ручью помыть посуду и котелок после ужина. А я вдруг заметил изменение освещённости. Какие-то сиреневые оттенки вместо беспросветной серости. Выйдя на чуть более открытое местечко, я ахнул: по поверхности земли продолжал стелиться туман, но слой его стал гораздо тоньше, и над ним открылся вид на ту сторону долины.

Огромная и словно невесомая гора парила над туманом в лиловом вечернем небе. Зрелище настолько завораживающе-прекрасное для глаз, поотвыкших от далей и выси, и настолько фантастичное само по себе, что я кинулся в палатку за камерой, опасаясь, что туман опять скроет всё.

Кое-что я успел заснять, но к этому несравненному зрелищу добавилось нечто, может быть, ещё более существенное: с ручья вернулась потрясённая А. и сказала, что там… поют!

— Здесь такое бывает,— сказал я и включил камеру,— а что поют? Можешь повторить?

И А.— дипломированная джазовая певица! — попыталась что-то напеть, в замешательстве восклицая, что как только она начинает петь, в голове у неё снова звучит тот голос, перебивая её…

(С тех пор прошло шесть лет. И когда я пишу об этом, у меня мурашки бегают по коже. Я несколько раз смотрел тогдашнюю видеозапись, и вообще мог бы свыкнуться с давним происшествием! Не свыкся…)

— Пойдёмте туда! — требует А., но её муж, как и моя жена, в сильном смущении. Пойти слушать — пение? Кого-то невидимого — в тумане или вообще? — кого слышно там, при плеске ручья, и не слышно здесь, в тридцати-сорока метрах? Не слышно — в глубокой вечерней тишине?

— Нет,— говорит кто-то из них — мы уж побудем у костра… Они не то что оробели, нет — их смутило явное нарушение мирового обычая. Вот так, после чудно проведённого дня, вдруг решиться на шаг в несообразность, в невообразимость?

А., вцепившись в мою руку, тащит меня к ручью. Естественно, я не противлюсь. Мне отчасти известно, что нас ждёт. И это влечёт меня так же, как и её…

Когда, стоя возле ручья, мы переставали слышать шум воды: отключались от шума воды — мы слышали поющий голос. Своеобразный вокализ: ни слов, ни аккомпанемента. Позже мы сошлись на том, что это был гортанный баритон, перемещавшийся вверх по лощине. Что он пел, как это описать? Наверное, хотя бы что-то похожее есть в медленных кельтских балладах — возможно, друиды слышали подобное чаще и лучше нас, и, переведя это в звук, привили схожий вокальный строй своим народам…

Чрезвычайно трудно описать состояние, которое пережил с такой полнотой в первый и последний раз. Итак, мы вошли и находились несколько минут в бесспорной невозможности: вот он, наш мир, в который пришли мы своими ногами — валун, ручей, пихты, двухметровые побеги дягиля, увенчанные шарами соцветий… И вдруг — он не только наш. Мимо нас идёт и поёт некто неведомый и невидимый, обитающий где-то совсем рядом, здесь — и не здесь, но так же, как и мы, радующийся наладившейся погоде, рассеивающемуся туману и первой звезде в зените.

Мы видим сны и иногда поражаемся увиденному во сне — но мы знаем, что это нормально. Иногда мы входим в необычные состояния сознания, и видим всё иным — но понимаем при этом, что в первую очередь иные — мы сами, это не то что бы нормально, но мы знаем, что это бывает. Транс, гипноз, сон наяву…

Здесь же всё было ясно донельзя, реально до осязания, до промоченного в ручье правого кеда — но включало в себя как вполне состоявшийся факт нечто абсолютно немыслимое…

Что мы при этом чувствовали? Понимание того, что мы не одни, может вызывать разные чувства — но у нас обоих не было никакого намёка на страх или тревогу. Острое изумление, оттеснявшее даже восторг или беспокойство…

Какие-то ещё впечатления я пытался доснять у костра, но отказал встроенный микрофон моей камеры. Sony — и что-то отказало! Впрочем, мало ли что случается с техникой, ничего сверхъестественного в этом нет.

…Надо ли уточнять, что утро было лучезарным?

И надо ли было спрашивать попавшихся навстречу охотников, которые пережидали туман поблизости, не доносилось ли до них пение — на закате, когда туман стал расходиться?

— Пение? У нас никто не пел,— они даже не поняли, о чём мы…

Но под Альбаганом мы опять не задержались, несмотря на великолепную погоду. К вечеру мы прошли перевал моей «Славы», застав там поразительное зрелище: в сотне-полутора метров от нас клубился густой туман; и он не рассеивался, хотя его граница волновалась под порывами ветра. Что это за колеблющаяся непоколебимость, как её объяснить физически — не представляю.

Так же, как не объяснить психологически и нашей поспешности. Почему мы не заночевали в верховьях Южеме, почему мы покинули альбаганскую долину? Конечно, некоторое значение имел день ожидания в тумане, так же как и моя старательная видеосъёмка — я знал, что она-то останется! Мистическое же объяснение этому было печально: у тестя вскоре случился инсульт, и, задержись мы на день-другой, мы не успели бы даже на похороны … Но в тот момент наш уход за перевал был так же необъясним, как и многое другое. Собственно, я даже никакого решения не принимал: мы просто пошли, и всё…

Отмечу только очередное исполнение закона «цветов над снегом». Как за двенадцать лет до того мне надо было пройти через камень и снег на перевале, чтобы оказаться в альбаганском Раю и уловить пение его жителей, так и здесь: пройдя чистилища болота и тумана, мы оказались свидетелями того, чего не бывает.

Хотя слово свидетель едва ли уместно, а тем более, слово наблюдатель. Тогда, у ручья, нас с А. можно было назвать слушателями. А свидетелем я не могу себя назвать даже после того, как увидел их.

Кого — их? На этот вопрос у меня нет внятного ответа. Что тогда значит, что я их увидел? Это уже как-то можно объяснить.

Представьте, что вы говорили со стоящими кружком друзьями, смотрели на них, переводя взгляд то на одного, то на другого, а потом отвернулись и глядите в сторону. В какой-то мере вы продолжаете их видеть — конечно, они могли немного изменить положение тела или выражение лица, но всё же в общем вы их видите — точнее, представляете себе зрительную картину за спиной: примерно вот так они стоят, приблизительно вот это у них на лицах…

Такое «спинномозговое» зрение одно время нет-нет, да и открывалось у меня. С той лишь разницей, что перед этим я ни с кем не общался и ни на кого не смотрел… То есть вдруг в какой-то момент мне представлялась стоящая за моей спиной группа — и потому я не могу сказать, ни по сколько их бывало, ни во что они были облачены. Мне представлялась, скажем так, общая картина: несколько существ — как будто бы людей, но я и этого не могу утверждать с уверенностью. Сирин из моего сна, кто Он: дева или птица? Почему я вообще говорю: «кто Он», а не «кто Она»?

Так вот, существа за спиной излучали доброжелательную иронию — именно её, сколь ни странно такое сочетание для нас, людей. Что-то вроде: ну ты и влип, приятель, да впрочем, это забавно! Как ты намерен выбираться? Выбраться-то, конечно, выберешься — только вот как? Давай-давай, пробуй!

Причём «приятель» — это у них искренне, они лучатся почти зримой приязненностью, так же как и их самих освещает синева альбаганского полдня, белизна альбаганского снега… Иногда я просто знал, что они за спиной. Разумеется, если бы я обернулся, я увидел бы наш с вами мир, мало совместимый с пребыванием таких приятелей. Но вот если обернуться, оставив весь наш мир за спиной! Как бы так обернуться? О, я бы хотел посмотреть им в глаза!

Но этот единственный вопрос донельзя прост и труден: как обернуться вполне, как отвернуться от мира? Как, говоря словами индийских священных книг и Платона, «обратить глаза души»?

Ответа я не знаю.

Я упоминал, что на семилетний перерыв в паломничествах под Альбаган пришёлся случай, когда мы немного не дошли и повернули назад. Разумеется, тому была причина, столь же обычная, сколь и замечательная: снег.

Весь третий день похода мы едва покидали палатку из-за непрекращающегося дождя. Только единожды мы развели костёр и сварили гречки, остальное время довольствовались сухим пайком. А на четвёртый почувствовали, как прояснился и похолодел воздух. Обсуждение, как быть дальше, дошло до ссоры; но я настоял, что будем идти, пока «ясность» того, что снег будет, не станет просто выпавшим снегом.

И он накрыл нас в ближайшую же ночь. Надо было либо ждать, пока потеплеет, либо возвращаться. Но из-за дискуссии накануне никакого выбора не было; мы повернули. И движение по заснеженным горам, с перспективами, причудливо открывающимися в плывущих по земле облаках, превратилось в нечто незабываемое. Что с того, что было не только очень сыро, но и очень холодно — тающий снег буквально жёг ноги! Зато время от времени вид открывался не вверх: небо было целиком в тумане — а вниз, на сверкавшую под прорвавшимся солнцем долину!

Полное ощущение того, что земли больше нет, мы идём в небесах, среди облаков и по облакам! Это пребывание выше снега нельзя сравнить даже с великолепием видов на следующий день, когда снег в долинах сошёл, сверкая только на скальных гребнях под ясным солнцем.

А ведь для этого необязательно оказываться в горах под августовским снегом. «Где бы ты ни был, дверь рядом с тобой»,— сказал когда-то Кабир. Мне же вспоминается один эпизод нынешней весны. Второго мая мы втроём с двумя спутницами поехали на берег Обского моря. Лёд, как я знал, ещё не растаял. Впрочем, мы хотели просто попить чаю на пустынном берегу. Горячая вода для заварки была в термосе, и никакой нужды в костре не было, как, впрочем, и никаких надежд на костёр…

Увиденное на берегу поражало не менее, чем в горах. Это тем более странно, что мы, собственно, не видели вовсе ничего. И здесь надо льдом висел туман, насквозь пропитанный растворившимся в нём солнцем. Мягко и ослепительно сияющая равнина с исчезнувшим горизонтом обратилась в Беспредельность. Глаза с трудом переносили освещённость — а ведь солнечный диск даже не проступал сквозь пелену. И мой восторг был тих — но от того ещё более глубок. Как окружавшая нас тишина. Лёд лежал уже не монолитом, а слоем хрустальных сосулек, и когда мои спутницы отходили от берега подальше, их голоса тонули в тишине так же, как безграничное пространство за ними — в белизне, так же, как капли пролитого чая расплывались на рыхлом снегу…

Как знать — да и откуда нам знать? — быть может, просто выехав к морю, мы попали на берег Рая? И наши земные чувства не способны его распознать? Зрение тонет в тумане, слух — в тишине, разум — в восторге? Неожиданно попав к самым Вратам, мы даже не понимаем, что перед нами! Сознание проникается восторгом, сердце замедляет ход, слова теряют смысл, но — очередная возможность понемногу обращается в обычную невозможность…

Когда-нибудь я найду этот выход, найду способ обернуться: там, в горах, или здесь, в городе. Я видел, как зажигается рассвет над свежевыпавшим снегом. Свет выше снега — это не просто солнечный свет. Выше снега в горах распускаются невиданные цветы. За безжизненными камнями и сугробами в городах цветёт Иное.

И «где бы ты ни был, дверь рядом с тобой».

ОТ АВТОРА. Надеюсь, этот рассказ неслучайно закончен 2 ноября 2006 года, в день столетия со дня рождения Даниила Андреева, несравненного поэта и неутомимого странника. И в стихах, и в прозе он создавал поразительные гимны русской природе и приоткрывал саму душу земли и Небес…Что касается эпиграфа, то имя Юки на японском означает ‘снег’. Так зовут героиню романа Харуки Мураками «Dansu•Dansu•Dansu» Первая стихотворная цитата — из стихотворения Ангелоса Сикеляноса «Аттическое», пер. А. Ревича. Вторая — В. Б. Йейтс, последняя строфа стихотворения «В сумерки». В переводе Г. Кружкова это звучит так:

И Господь трубит на пустынной горе,
И вечен полёт времён и планет,
И любви нежнее — сумерек свет,
И дороже надежды — роса на заре.


© Новосибирск, 2006 г.

Полезная информация